
Пройду, любовищу мою волоча. В какой ночи́, бредовой, недужной, какими Голиафами я зача́т — такой большой и такой ненужный? 1916 г.

Пройду, любовищу мою волоча. В какой ночи́, бредовой, недужной, какими Голиафами я зача́т — такой большой и такой ненужный? 1916 г.

Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. 1914–15 гг.
Так я к тебе возвращаюсь, любимая. Мое это сердце, любуюсь моим я. 1921 г.

Погибнет всё. Сойдёт на нет. И тот, кто жизнью движет, последний луч над тьмой планет из солнц последних выжжет. И только боль моя острей — стою, огнём обвит, на несгорающем костре немыслимой любви. 1916–17 гг.

Четыре. Тяжёлые, как удар. «Кесарево кесарю — богу богово». А такому, как я, ткнуться куда? Где для меня уготовано логово? 1916 г.

Вам ли понять, почему я, спокойный, насмешек грозою душу на блюде несу к обеду идущих лет. С небритой щеки площадей стекая ненужной слезою, я, быть может, последний поэт. 1913 г.


Лиля БРИКМаяковский знал себе как поэту цену, но всё-таки всегда в нём оставалась неуверенность. Он как никто нуждался в поощрении, похвале, признании и напряжённо и подозрительно всматривался в слушателя, когда читал новые стихи. Он был счастлив, когда я говорила, что ничего в искусстве не может быть лучше, что это гениально, бессмертно и что такого поэта мир не знал. После строк: Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза, — я мгновенно и банально представила себе небесно-голубые очи, и в голове моей промелькнуло — кто? Круглые да карие, горячие до гари, — успокоили. Смешно было пугаться. Глаза-небеса Маяковского могли быть какие угодно, только не голубые.Лиля БРИКМаяковский знал себе как поэту цену, но всё-таки всегда в нём оставалась неуверенность. Он как никто нуждался в поощрении, похвале, признании и напряжённо и подозрительно всматривался в слушателя, когда читал новые стихи. Он был счастлив, когда я говорила, что ничего в искусстве не может быть лучше, что это гениально, бессмертно и что такого поэта мир не знал. После строк: Если я чего написал, если чего сказал — тому виной глаза-небеса, любимой моей глаза, — я мгновенно и банально представила себе небесно-голубые очи, и в голове моей промелькнуло — кто? Круглые да карие, горячие до гари, — успокоили. Смешно было пугаться. Глаза-небеса Маяковского могли быть какие угодно, только не голубые.

Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. 1915 г.
Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова, — отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?! 1914 г.

Ко мне, уже разукрашенному в проседь, придёт она, повиснет на шею плакучей ивою: «Владимир Владимирович, милый» — попросит — я сяду и напишу что-нибудь замечательно красивое. 1916 г.

Флоты — и то стекаются в гавани. Поезд — и то к вокзалу гонит. Ну, а меня к тебе и подавней — я же люблю! — тянет и клонит. 1921–22 гг.

Но нет на свете прекрасней одёжи, чем бронза мускулов и свежесть кожи. 1927 г.

Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сёстрам, Люде и Оле, — ему уже некуда деться. 1914–15 гг.